— А кто это такой? — спросил я писателя.
— Капиталист… типичный кровосос — издатель!
Я с недоверием глянул на рваные носки «капиталиста», из которых торчали грязные, заскорузлые пальцы голодранца.
— Дыркам не верь! — пояснил Щеляков. — На этом мерзавце начёт в миллион рублей. Если он столько задолжал, так подумай — сколько же людей он ограбил! И скольких разорил. Плюй на него, плюй. Перед нами издатель газеты «Эхо сезона».
Оплевав пьяного с ног до головы, мы (тоже не очень трезвые) выкатились из Пале‑Рояля на улицу. Щеляков поцеловал меня.
— Отчего ты ведёшь себя не так, как все нормальные люди? — (Я не понял его). — Ведь естественно, что при виде встающего покойника надо бы тебе бежать без оглядки. Прости, я ведь наблюдал за тобой: ты даже не удивился! Мало того, ты ещё и чокнулся с этой падалью… Неужели не испугался?
— Не знаю, — ответил я.
— Тогда пошли ко мне. Манечка будет бить нас чем попало, но ты не обращай внимания: она очень хороший человек, сам увидишь… редкая, замечательная женщина!
Мы пришли. Щеляков сказал через дверь:
— Манюня, это я, твой Миша. И не один… с другом!
Дверь на мгновение открылась. Чья‑то могучая рука, сграбастав писателя за воротник, втянула его в квартиру с такой быстротой, с какой жалкую лягушку всасывает в трубу мощного насоса. Я услышал какой‑то непонятный шум, будто из одного ведра перелили жидкость в другое ведро. Затем двери распахнулись, и по лестнице, теряя котелок и тросточку, скатился необъятный бегемот‑Щеляков. Внизу я помог ему подняться. Он пошарил у себя в карманах и вручил мне ту самую карточку, которая уцелела в завалах моего архива.
— Только виноградные вина! — провозгласил он. — Зато у Пашу мы встретим самое благородное общество Петербурга…
Через двери пробился визгливый голос:
— И больше не ходить. Шляются тут… всякие!
— Ничего, — говорил Щеляков. — Манечка золотой человек. Но мы пришли слишком рано. Выпьем и придём чуть попозже…
В прошлом артист‑неудачник, Михаил Валентинович порвал со сценой, чтобы стать неудачником в литературе. Но это не уменьшило его природного оптимизма и любви ко всему смешному. До сих пор жалею, что у меня пропала книга Щелякова о жизни домашних животных, собак и кошек, с его дарственной надписью:
Дай Бог, чтоб жизнь твоя шла просто.
Чтоб деток было бы штук до ста.
Полёта — твоих, полёта — жены…
Мы для труда все рождены!
Сейчас никто не читает Щелякова, а — жаль. Нет, пожалуй, забавнее книги, чем его «Поцелуй с точки зрения физиологии, гигиены, истории народов и философии». Щеляков сделал очень мало: ему всегда мешали любовь к раблезианским радостям жизни и страстная погоня за смешными случаями, которые он даже коллекционировал о своей уникальной картотеке. Михаил Валентинович был человек образованный, выпуклый и оригинальный, но обжора и сластёна, которого позже сразил миокардит, вызванный приступом хохота. Я потому задержался здесь на Щелякове, ибо именно он, ныне прочно забытый писатель, заронил во мне первое зерно настроений, которые позже определили моё будущее.
А теперь спустимся в винный погребок на Загородном проспекте. Как сейчас вижу плотную фигуру караима Жозефа Пашу, выдававшего себя за француза, который давно плюнул на свой политехнический диплом, сделавшись хозяином подвала, пропитанного запахами вина и подгорелых пончиков. Здесь, в отдельном кабинете винницы, образовалось нечто вроде подпольной секты оптимистов‑неудачников, взявших себе за правило по‑масонски поддерживать друг друга в неурядицах жизни…
Боже, кого я там только не повидал! Князь А. Д. Голицын, известный винодел России, вина которого получали Гран‑при на конкурсах в Париже, присылал в дар Пашу бочонки с вином лучшего крымского урожая, и тогда за общим столом можно было видеть почтенного сенатора и мелкотравчатого, забитого нуждою чиновника, репортёра и артиста — всех объединяла бочка с вином и полное забвение житейских неприятностей. В подземной пещере на Загородном скрывался от надзора властей клуб «пашутистов», в который я был принят по рекомендации Щелякова.
Пашу приветствовал меня словами:
— Коль попали вы к Пашу, выпить сразу же прошу…
Я отстегнул от пояса шпагу и снял треуголку. Подле меня сидел герольдмейстер Е. Е. Рейтерн, племянник поэта В. А. Жуковского по его жене. Одинокий, неустроенный холостяк, он всю душу и все жалованье сенатора вкладывал в собрание графики и гравюр, которые потом и завещал Русскому музею. Оглядев мой «чижиковый» мундир, он сказал:
— Юрист, конечно, должен быть образован. Но в каждой области знаний всегда остаётся лишь дилетантом. А вас, юноша, разве не тревожит вопрос судейской морали?
При этом он без запинки процитировал мне из Байрона:
Юрист всегда в грязи — того не скроем.
Как нравственности жалкий трубочист,
Покрыт он сажи толстым слоем:
Сменив бельё, не станет чист…
Среди «пашутистов» не было принято поминать правительство. Едва услышав это слово, Пашу стучал кулаком по стойке:
— Не выражаться! Правительство — слово нецензурное, критике недоступно, как доступно, например, варьете с раздеванием Бланш‑Гандон или полицейский участок с «дантистами», где человеку бесплатно удаляют все лишние зубы…
Именно здесь, в подвале Пашу, я стал набираться впечатлений, каких мне так недоставало в «Правоведении». Русское общество занимали тогда два насущных вопроса: созыв первой Гаагской конференции о мире и телеграмма писателя Гиляровского из Белграда, в которой он обличал террор Обреновичей. Справа от меня сидел композитор В. И. Вердеревский, автор салонных романсов, а подле него карикатурист Э. Я. Пуарэ, более известный своим псевдонимом «Карандаш». По мнению композитора, всеобщее разоружение способно вызвать конфликты:
— Скажи дикарю, чтобы он оставил свою дубину. Дикарь оставит её, но потом заберётся в густой лес, где его никто не видит, и там — назло тебе — вырежет дубину ещё потолще.
Пуарэ подмигнул актёру Люсьену Гитри:
— Русским можно ехидничать, у них нет Рейна, за которым лежит вооружённая до зубов Германия, а до Волги никакой кайзер не доберётся…
Много говорили о Гиляровском: сам того не ведая, он превысил скромные права журналиста и, по сути дела, произвёл против династии Обреновичей крупную политическую диверсию:
— При этом сделал для Сербии великое дело! Но сделал как писатель, а не как опытный пинкертон…
Стараясь не касаться правительства, «пашутисты» яростно обличали двор и окружение царя. Нигде я не слышал такой откровенности, как у Пашу! Открыто рассказывали, что столичный градоначальник генерал Клейгельс украл с Невы речной трамвай, обнаруженный на озере в его же имении; Победоносцев никогда сам взяток не берет, зато их берет его молоденькая жена.
К полуночи «пашутисты» раздвигали стулья, скидывали сюртуки и фраки, готовясь к ритуальному танцу перед закрытием заведения, и Вердеревский сиплым голосом запевал:
Если жены наши злятся, Где же нам от них спасаться?
У Пашу, у Пашу — Заходите к нам, прошу.
Рейтерн, опутанный долгами, вопрошал друзей:
Где средь шумных разговоров
Я забыл о кредиторах?
У Пашу, у Пашу —
Всех друзей к нему прошу.
Щеляков плясал на толстых ногах, импровизируя:
Где с утра и до закрытья
На целкач могу кутить я?
У Пашу, у Пашу —
Убедиться в том прошу…
Теперь‑то я понимаю, что в пору тогдашнего «безвременья» пещера «пашутистов» на Загородном была необходимой отдушиной, где образованный человек мог выговориться, не боясь сказать правду. А сколько было тогда подобных «пещер»! Ещё император Николай I выразился, что в России царит полная свобода, ибо каждый россиянин может думать, что хочет, лишь бы он не болтал своим языком. Русские люди всегда мыслили чересчур крамольно, но у каждого из них была своя «пещера», где он не боялся распахнуть душу… Не помню, как я добрался до дому, в дымину пьяный.
Спасибо родителям: от матери я воспринял слишком пылкую кровь, наследовав от отца расчётливый разум и умение верно оценивать обстановку («Долготерпение — русская добродетель», — часто слышал я от него). В результате мой характер образовывался из сплава двух нетерпимых крайностей, отчего я привык обдумывать поступки холодно, зато действовал горячо и порывисто. Можно сказать, что, взяв от родителей самое существенное, я не был похож на них, — уже тогда, вступая в полосу зрелости, я становился самим собой…
Совсем неожиданно мне пришлось драться на дуэли. Случилось это из‑за ерунды. Однажды в дортуаре Училища я