прошу верить, до самой Мальты спал как убитый, ибо потрясения последних дней повергли меня почти в летаргическое состояние. Лишь иногда я слышал размахи бортовой качки, звонки аварийных тревог и чёткую топотню ног матросов по трапам — мне всё было глубоко безразлично.

До Марселя добрались нормально, каюта на пароходе с надувным жилетом показалась мне удобнее парижского экспресса. Граф Игнатьев не сразу узнал меня, настолько я изменился, но потом долго говорил о бессовестном поведении французов, алчущих русской кровушки на своих же фронтах:

— Да, мы просили у них оружие, это верно. Но Россия ни разу не снизошла до того, чтобы клянчить французских или английских солдат для затыкания своих дыр во фронте, хотя нашей армии было намного тяжелее, нежели союзникам…

Я в свою очередь рассказал Игнатьеву о горестном положении наших воинов под Салониками, где из полотенец сначала крутят портянки, а потом из портянок режут бинты для перевязывания ран; союзный Санитет ломится от изобилия медицинских инструментов, но русские врачи используют в качестве стерилизаторов жестяные банки из‑под автомобильного бензина.

— В каком амплуа решили возвращаться в отечество?

— Для удобства лучше под видом серба…

Игнатьев вручил мне билет до Кале, откуда я должен переправиться в Англию, чтобы плыть далее — до Романова‑на‑Мурмане, который протянул рельсы от Кольского залива до Петрограда. Алексей Алексеевич предупредил, что англичане хорошо освоили путь до нашего Мурмана, где чувствуют себя хозяевами, а консерватизм их общества нисколько не пострадал даже после очень сомнительных успехов в Ютландском сражении на море.

— Один мой приятель, когда ему подали телятину с желе из смородины, осмелился — экий нахал! — заменить желе обычной горчицей, после чего в Лондоне на него смотрели как на дикаря, желающего вкусить человечины. На этом его карьера офицера связи при англичанах закончилась, и он сам догадался убраться домой, где с горчицею всё в порядке!

В Кале шла посадка на миноносец № 207, я — в форме сербского офицера — никаких подозрений не вызвал. Но мне, как едущему в Англию, дали ознакомиться с путеводителем, из которого я узнал прописные истины для всех глупорожденных. Так, например, мне стало известно, что Англия находится на острове, что не мешает ей играть большую роль в политике материковой Европы. Если я страдаю морской болезнью, то в плавании через Ла‑Манш придётся потерпеть. Вино, гласил путеводитель, в Англии гораздо дороже, нежели на материке, но жажду можно утолять и простою водой. Если же вы не владеете английским языком, то пребывание в Англии может показаться для вас утомительным… Ну, спасибо за информацию!

На северных морских путях, ведущих в Россию, недавно взорвался крейсер «Хэмпшир», на котором британский лорд Гораций Китченер спешил в Петроград, дабы побудить наших генералов к большей активности. В книге Джона Астона сказано: англичане «надеялись, что присутствие этого сильного и беспристрастного человека будет способствовать принятию разумных решений» в русских военных кругах. Я знал Китченера как жесточайшего колонизатора, и, наверное, прибыв в Россию, он бы навсегда запретил нам потребление горчицы. Я появился в Англии, когда вся страна была погружена в печаль по случаю его гибели; в поезде, идущем в Портсмут, я наслушался всяких вздорных речей от морских офицеров, для меня оскорбительных:

— Как не уберегли тайну выхода в море «Хэмпшира»? Если же русские знали о визите к ним Китченера, не могли ли они за бутылкой водки подсказать немцам, где удобнее расправиться с их гостем, чтобы избежать его визита в Россию?

Дикая нелепость подобных слухов была очевидна. Я плыл на родину тем самым путём, который в войне с Гитлером оживили союзные караваны с поставками по ленд‑лизу. Думаю, нашим североморцам приходилось тут нелегко, но моё тогдашнее плавание к родным берегам было попросту утомительно‑нервозным. Англичане требовали от меня, чтобы в случае гибели корабля я чётко знал, в какой люк вылезать, в какую шлюпку садиться, за какое весло хвататься. Паче того, ради условий секретности они всё время дурачили меня, будто наш корабль плывёт в Америку. В кают‑компании часто повторялись рассуждения:

— Россия уже шатается. Наша святая обязанность — или подтолкнуть сё, падающую, чтобы она долго не мучилась, или, напротив, удержать над пропастью, благо эта богатая сырьём держава ещё может нам пригодиться… Дальний Восток более интригует японцев, зато вот Кольский полуостров, по данным учёных, таит в своих недрах удивительные сокровища…

Они рассуждали в моём присутствии столь откровенно, ибо я выдавал себя за дипкурьера с корреспонденцией от Пашича к сербскому посланнику Спалайковичу. Думаю, что хозяевам кают‑компании было не очень‑то приятно, когда однажды — в конце такой дискуссии — я сказал им на английском языке:

— Качка была сильная, но ваш корабль не потерял остойчивости, ибо в его трюмах полно артиллерии, из чего я понял, что вы решили Россию ещё не толкать, а поддерживать…

Мурманск (Романов‑на‑Мурмане) остался для меня в тумане, как сказочное видение; хорошо запомнил только ряды унылейших бараков, возле которых дружно мочились какие‑то лохматые типы явно преступного вида, слишком подозрительно озиравшие моё парижское пальто и мой чемодан из жёлтой кожи. Провожаемый их долгими и алчущими взорами, я выбрался к станции, которая тоже была бараком, но здесь уже пыхтел на путях состав из пяти вагонов с окнами, заклеенными бумажками.

Конечно, за кратчайший срок построить железнодорожную магистраль от Кольского залива до столицы попросту невозможно, и потому пассажиры героически выносили рискованные крены вагонов, грозившие перевернуть состав кверху колёсами, а на синяки и шишки даже не обращали внимания. На редких полустанках я видел и создателей этой железной дороги — люто‑мрачных германских военнопленных и русских землекопов.

Первые весьма охотно объясняли мне суть этой трассы:

— Под каждой шпалой — скелет померанского гренадера. Ещё канцлер Бисмарк доказывал в рейхстаге, что все Балканы не стоят костей одного померанского гренадера, а здесь…

Кладбище! Русские мужики говорили о том же:

— Сколько тута шпал до Питера — столь и могилок. Округ болота, хоронить негде, так мы усопшего под шпалу какую ни на есть сунем — и далее гоним, а паровоз всех придавит…

До самой Кеми я не вылезал из вагона‑ресторана, где кухня предоставила к моим услугам такие деликатесы, о которых я даже забыл в Европе: чёрная икра, осетрина, медвежьи окорока, налимы, рябчики и куропатки величиною с цыплёнка. Петрозаводск, столица Олонецкой губернии, удивил меня музыкой духовых оркестров на бульварах, изобилием товаров и провизии в магазинах — казалось, местные жители совсем не ведали лишений войны. Итальянский дипломат Альдрованди Марескотти, проезжавший через Петрозаводск чуть позже меня, тоже попал под очарование этого волшебного города — с его особой неяркой красотой, со множеством храмов и музеев. «За двойными стёклами окон, — писал Марескотти, — видно множество гиацинтов в полном цвету. Несмотря на жестокий холод, мы встречаем на улицах красивых женщин, одетых по последней моде, как в Париже или в Риме: короткие платья, у всех прозрачные чулки…»

— Когда будем в Петербурге? — спросил я проводника.

— В Петрограде, — поправил он меня, — будем точно по расписанию — в десять утра. Дорога славится точностью…

Что первое я заметил в военном Петрограде и чего не видел ранее в мирном Санкт‑Петербурге? Мужские профессии доблестно осваивали женщины. Я видел их кучерами на козлах пассажирских пролёток, они браво служили кондукторами в трамваях, обвешав свои груди, словно орденами, разноцветными свёртками билетов, наконец, они же сидели в подворотнях домов — их называли тогда не «дворничихами», а «дворницами»…

Господи, помилуй Акулину милую! С непривычки мне было противно видеть женщин, исполняющих мужскую работу.

 

* * *

 

Проходят годы, минуют столетия, люди свято хранят память о великих певцах, славословят писателей, ставят на площадях памятники дипломатам и полководцам, но имена шпионов, за очень редкими исключениями, пропадают втуне, и лишь немногие из них осмеливаются оставить после себя мемуары.

Все люди, жертвующие собой во имя высших идеалов Отчизны, так или иначе, но всё‑таки верят, что их имена останутся на скрижалях истории. Иное дело — офицер разведки Генштаба, остающийся безымянным, как бы навеки погребённым в недрах секретных архивов, куда посторонним нет доступа. Именно так! И чем долее он никому не известен, тем больше ему славы, но эта слава тоже законспирирована, как и сам агент разведки. История не любит поминать людей нашей профессии, словно на них наложено гнусное клеймо касты неприкасаемых. Но, скажите, найдётся ли такой актёр, который бы согласился всю жизнь играть лишь «голос за сценой», оставаясь невидим и неизвестен публике? А вот агент разведки умышленно таится за кулисами, желая остаться неизвестным, ибо его известность — это гибель, и для него, разоблачённого и казнимого, нет даже парадного эшафота, чтобы народ запомнил его лицо. Так что ему ордена и почести? Что они могут значить, если офицер разведки не осмелится надеть их в «табельные дни» народных празднеств, ибо он не вправе объяснить людям, за что им эти ордена получены…

предыдущая 123 страница следующая
1 2 3 4  5 6 7 8  9 10 11 12  13 14 15 16  17 18 19 20  21 22 23 24  25 26 27 28  29 30 31 32  33 34 35 36  37 38 39 40  41 42 43 44  45 46 47 48  49 50 51 52  53 54 55 56  57 58 59 60  61 62 63 64  65 66 67 68  69 70 71 72  73 74 75 76  77 78 79 80  81 82 83 84  85 86 87 88  89 90 91 92  93 94 95 96  97 98 99 100  101 102 103 104  105 106 107 108  109 110 111 112  113 114 115 116  117 118 119 120  121 122 123 124  125 126 127 128  129 130 131 132  133 134 135 136  137 138 139 140 
Hosted by uCoz