редкую фотографию из архивов полиции: вскрытие брюшины Гапона, главного виновника «кровавого воскресенья»… В столичных газетах того времени стали очень модными словечки, начинавшиеся со слога «кон»: контора, конгресс, конвульсии, конспиратор, консул, конспект, но русский читатель, со времён Салтыкова‑Щедрина поднаторевший в познании эзоповского языка, понимая что ему намекают на «конституцию».
Я был очень рад возвращению в город, который стал моими Пенатами, где прошла моя бестолковая юность, и вот теперь я вступал на широкие проспекты столицы лидером с несомненным будущим, но которое ещё предстояло завоевать. Над Невою полно было чаек и веяли прохладные ветры (по выражению моего отца — «чухонские зефиры»). Конечно же, появясь в столице, я не преминул заглянуть в клуб «пашутистов» на Загородном проспекте, однако на этот раз любезный Пашу напрасно нацедил для меня в стаканчик крымского вина.
— Рад, что у вас не иссякают бочки с вином доброго урожая, но отныне я обязан хранить свою голову ясной и чистой…
Число «пашутистов» в подвале заметно поубавилось; я думал, они пополнили исторический некрополь столицы, но Пашу по секрету нашептал мне на ухо, что уже немало былых весельчаков и анекдотистов просто «изъяты из обращения».
— Как? Люди ведь — не фальшивые червонцы!
Пашу растолковал, что так говорят об арестованных или сосланных. Издавна считалось, что в России угодить в тюрьму гораздо легче, нежели попасть на концерт Фёдора Шаляпина. Но теперь сесть в тюрьму оказалось даже затруднительно. Все тюрьмы столицы были заполнены до отказа, многие осуждённые интеллигенты маялись в хвосте очереди, ожидая, когда освободится камера; некоторые чудаки даже искали протекции, дабы отбоярить свой срок поскорее, попадая при этом в тюрьму, как говорится, «по блату»… Пашу рассказывал, что из Мариинского театра со скандалом выгнали даже ведущую певицу Валентину Куза, которая однажды, проезжая в коляске мимо рядов Финляндской лейбгвардии, крикнула офицерам:
— Поздравляю с великолепной победой над рабочими и студентами! Вы гордо несёте на своих боевых штандартах дату — девятое января… Вот бы вам так же хорошо воевать с японцами!
Невольно загрустив, я спросил Пашу:
— А где Щеляков? Не изъяли его из обращения?
— Пройди в задние комнаты, он с утра выклянчил у меня журнал «Мир Божий», теперь читает и хохочет…
«Мир Божий», публиковавший Максима Горького, Тарле, Бунина, Джаншиева и Куприна, был весьма популярен среди радикальной интеллигенции. Щеляков, увидя меня, неохотно оторвался от чтения. Он оставался по‑прежнему толст, но в необузданном раблезианстве его застольных речей появилась явная горечь. Он сказал, что скоро его засудят за покушение на убийство пристава столичной полиции.
— А вы разве способны на это? — удивился я.
— Конечно. Каждый террорист выбирает для себя любимое им оружие. Я выбрал смех! И так рассмешил пристава, что он не выдержал и лопнул от разрыва сердца, и теперь в юридической практике появится новый фактор кровавого злодейства: убийство казённого человека посредством вызова в нём хохота…
Узнав о моём решении делать военную карьеру, Михаил Валентинович не одобрил «академических» планов:
— Скучно быть офицером армии, проигравшей кампанию.
— Именно потому и хочу быть офицером армии, чтобы она следующую кампанию выиграла, — отвечал я.
Щеляков процитировал мне стихи Соловьёва:
О Русь! Забудь былую славу,
Орёл двуглавый осрамлен,
И жёлтым детям на забаву
Даны клочки твоих знамён.
— Сейчас, — продолжал он, — многие офицеры подают в отставку, ибо везде, где ни появятся, их подвергают презрению и насмешкам. Дело доходит до того, что офицер стыдится носить мундир, стараясь появиться в штатском. Даже израненные калеки не вызывают сочувствия, а безногим нищим подают намного больше, если они говорят, что ногу им отрезало трамваем на углу Невского и Литейного, а к Мукдену и Ляояну они никакого отношения не имеют. Так стоит ли тебе вставать под знамёна, поруганные врагом и обесчещенные в народе?
Я ответил, что мне обидно за армию, тем более что её офицерский корпус давно стал наполовину демократическим:
— Кого не колупнешь, всякий сыщет отца, служившего писарем, или деда, который ещё корячился с сохой на своего барина.
— Твоя правда, дитя моё, — кивнул Щеляков, — но ты не забывай, что идеология прежней кастовости никогда не сдаётся. Молодёжь из кадетских корпусов, какова бы она ни была, сколько бы она ни начиталась Писарева или Белинского, но в полках легко осваивает традиции старого офицерства по самой примитивной формуле Салтыкова‑Щедрина: «Ташши и не пушшай!»
Он развернул журнал, показал в нём статью Нильского, писавшего: «Сами офицеры большей частью нищи, незнатны, многие из крестьян и мещан. А между тем тихое затаённое почтение к дворянству и особенно к титулам так велико, что даже женитьба на титулованной женщине кружит им головы, туманит воображение…» Щеляков усложнил вопрос своим замечанием:
— Не отсюда ли и появляются в армии «мыловары» согласные стрелять даже в народ, лишь бы угодить начальству?
В чём‑то, наверное, он был прав. Я стремился в Академию не в лучший период её истории. Не только левая но даже правая пресса, выискивая виновников неудачной войны, обрушилась с критикой Генерального штаба как средоточия военной доктрины; подверглась насмешкам и сама Академия Генштаба, давшая для войны неправильные рецепты этой доктрины. Критика задела генерал‑лейтенанта Н. П. Михневича, начальника Академии, и тогда профессор решил принять бой с открытым забралом.
Если мнение литератора Щелякова можно было счесть брюзжанием обывателя, то теперь — на призыв Михневича — откликнулись сами же офицеры, участники войны. Был проведён официальный опрос офицеров и генералов с военно‑академическим образованием: в чём они видят причины неудач в войне с Японией? Генералы отмолчались. Зато офицеры в чинах до полковника завалили Академию гневными письмами. По их мнению, главным виновником поражений был бездарный Куропаткин, окруживший себя бездарными генералами, создавшими вокруг него «непроницаемое кольцо интриг, наветов, происков, сплетен и пустого бахвальства… никто не возвысил голоса, все молчали, терпя любую глупость». Канцелярщина штабной бюрократии замораживала любую свежую мысль — не только в стратегии, но даже в полевой тактике. Радиосвязь и телефонная бездействовали, а генералы рассылали под огнём противника пеших и конных ординарцев, как во времена Очакова и покоренья Крыма. Офицеры не только не умели владеть боевым манёвром, но пренебрегали и психологией солдата. Между тем единственным и правильным лозунгом в этой неразберихе был бы только один: «Вперёд — избавим Порт‑Артур от осады!» А перед войной из офицера старательно делали пешку, грибоедовского Молчалина, который ограничивал свою инициативу словами — «так точно» или «никак нет»; офицер стал вроде официанта в ресторане, готовый подать генералу любое блюдо по его вкусу!
В письмах досталось и самой Академии, которая в своих лекциях пренебрегала новинками боевой техники, от появления моторов попросту отмахивалась, уповая на молодецкое «ура» и на то, что пуля дура, а штык молодец. Вывод из опроса был таков: если даже Крымская кампания с её неудачами породила реформы в стране, то поражение войне с Японией должно привести страну к политическим и военным реформам.
…Царь и монархия — эти символы лишь для официального обихода, их задвинули в угол, как устаревшую мебель, чтобы изымать оттуда ради парадных случаев, а для патриотов все наше прошлое, все настоящее и все будущее воплотилось в одном великом и всеобъемлющем слове — Россия!
Вот ради неё и шли в Академию Генштаба офицеры.
* * *
Было очень боязно видеть абитуриентов с пенсне на носу или с университетским значком поверх мундира; опасными соперниками по конкурсу казались и артиллеристы, отмеченные воротниками из чёрного бархата; все они были достаточно сведущи в математике. Первый отсев негодных случился в академическом манеже, где сразу отчислили офицеров, кои не могли управиться с незнакомой заупрямившейся лошадью. Не приняли и офицеров с дефектами речи, чтобы не получилось так, как это было с одним генштабистом, который, увидев царя‑батюшку, вместо «какая радость!» — в упоении восклицал перед солдатами:
— Ну, какая гадость! Боже, какая гадость…
Мне по‑настоящему стало жутко, когда провалились на экзаменах по математике два офицера с университетскими значками. Один из них даже рыдал:
— Режут! Без ножа режут…
Конечно, купринский герой Николаев никогда бы не сдал экзаменов в Академию. Всюду слышались разговоры, что при Михневиче ещё ничего, а вот когда в Академии был генерал Драгомиров, так на экзаменах слезами умывались. Одному офицеру, приехавшему из Сибири, он сказал:
«Охота было вам из такой дали тащиться, чтобы нам лапти плести». А другого абитуриента он спросил, известна ли ему песня «Огород городить».
— Я знаю другую — о камаринском мужике.
— За находчивость хвалю,&n