* * *
Заодно с Керенским давно исчезли и семечки, как неслыханный деликатес былого гурманства. Ноябрь был холодный, продутый ветрами. «Свет и тени» прикрыли, а после ухода от Трубецких я умышленно порвал всякие связи с членами «кооператива», чтобы не подводить их под мушку. Случайно я нашёл приют у одного бывшего правоведа, который пускал меня лишь для ночлега, а дни я проводил в блужданиях по городу… Насущным оставался вопрос: что делать и как жить? Я не мог вернуться в Сербию, ибо после расправы с Аписом король Александр и меня бы вывел к оврагу. Пробираться на белогвардейский юг, «разрывая нитки» фронтов, на это у меня не хватало сил — даже физических.
Я голодал. Кормился от случая к случаю. Крохами!..
Между тем мне пришлось немало удивиться, когда я узнал, что большевики приняли на службу генералов Каменева, Парского, Потапова, Лебедева, Раттеля, Гутора, Зайончковского и прочих, а ведь среди них было немало и генштабистов. С этим правоведом я не ужился, ибо он, дворянин старого рода, женатый на томной смолянке, игравшей на арфе, вдруг решил — по случаю революции — сродниться с простым народом посредством примитивного «опрощения», для чего не стриг ногтей и волос, мерзко рыгал после еды, а жене говорил, по‑мужицки потягиваясь: «Ой, Марья, чевой‑то мне хоцца, може, водицы студёной испить вволюшку?..» Ну его к чёрту! Дурак какой‑то.
Разве одним рыганием можно породниться с народом?
Помню, я сильно озяб и зашёл на Выборгской в уютную церковь св. Сампсония, строенную в честь победы при Полтаве. Молящихся было немного, а службу вёл статный красивый дьякон, в котором я сразу узнал бывшего генштабиста князя Сергея Оболенского. Он тоже узнал меня и, завершая службу, поманил за собой в притвор, угостив там меня церковным кагором. Будущий епископ Нафанаил, сейчас он искал покоя в церкви и, кажется, вполне был доволен своим предназначением.
— Не удивляйся, — сказал он мне. — Хотя ныне церковь и гонима, но я решил посвятить себя служению самой высшей власти. Здесь моё последнее прибежище, где могу думать спокойно, и пусть не всем, но кому‑либо облегчу душевные терзания…
Но моих терзаний он облегчить не мог, лишь озадачил:
— Будь осторожен и не сделай глупости…
— Какой? — не понял я.
— Разве не знаешь, что большевики устроили для генералов старой армии хитрую ловушку, в которую многие и попались, словно мухи в паучьи тенёта… Ты ведь, насколько мне известно, был весьма доверителен с Михаилом Бонч‑Бруевичам?
— Да.
— Так вот, — тихонько пояснил Оболенский, — его личный вагон давно стоит на запасных путях Царскосельского вокзала, и там его по ночам навещают… тайком, словно воры.
— Кто?
— Подобные тебе… Ты стал непонятлив! Но ведь всё давно ясно. У него родной брат Владимир Бонч‑Бруевич состоит при Ленине в Совнаркоме, вот два братца и спелись…
— Михаил Дмитриевич, — отвечал я, — всегда бывал со мною предельно искренен, и мне даже любопытно, что сказал бы он мне в моём нынешнем положении… Кто я? Кому я нужен?
Наверное, Оболенский в этот момент понял, что отговаривать меня бесполезно, ибо решение мною принято, и он, как священнослужитель, осенил меня широким крестом:
— Всевышний да наведёт тебя на путь истинный…
Не кто иной, как Бог и привёл меня ночью на запасные пути Царскосельской дороги, на которые я выбрался со стороны Семеновского плаца, чтобы не привлекать чуждого внимания. В неразберихе путей и стрелок, спотыкаясь о рельсы, я отыскал вагон Бонч‑Бруевича по лучам света в его зашторенных окнах. Издали я точно определил, что часовых в тамбуре не было. Как профессионал тайной разведки, я, конечно, не подгонял события, сознательно выжидая время, затаившись в потёмках, и сначала пронаблюдал за этим вагоном… Всё было тихо. Но вот взвизгнула дверь, тень человека, появясь из тамбура, метнулась в сторону. Мне в этом человеке показалось нечто знакомое.
— Стой! — крикнул я. Он пустился бежать, высоко перепрыгивая через рельсы, но я всё же нагнал его и остановил, чиркнув спичкой, чтобы увериться. — Я не ошибся. Это же ты…
Да, это был Володя Вербицкий, однокашник по Академии Генштаба, с ним я вёл триангуляцию в лесах Лужского уезда, мы вместе ломали шеи на парфорсной охоте в Поставах (и не знал я лишь одного — что встречу его потом агентом абвера).
— Ты так срочно вылетел из вагона, будто тебя там кипятком ошпарили… Можно узнать, о чём вы там говорили?
— Лучше бы этого разговора и не было, — пылко отозвался Вербицкий. — Я пришёл узнать, каковы условия приёма в большевистскую армию, которая пока ещё только на бумаге, а этот старый дурак начал попрекать меня и всё старое офицерство за поругание заветов святой отчизны, мол, мы, бывшие офицеры, потеряли не только офицерскую честь, но и…
— Постой, — перебил я Вербицкого. — Но, может, Михаил Дмитриевич и прав, ибо всё‑таки армия защищает не власть, какая есть, а должна прежде всего оборонять родину.
— Милый! — воскликнул Володя, едва не плача. — Да где ты видишь родину, если вместо неё осталась костлявая и крикливая уродина. Жрём павших лошадей. Сожрём собак и кошек. Примемся жарить крыс… это родина? Нет уж, такая власть от меня услуг не дождётся. Махну на юг, а там… что Бог даст. Прощай.
— Прощай, — отозвался я, и Вербицкий скрылся во мраке, ныряя под товарные вагоны, мёрзнувшие на путях станции…
По‑прежнему светились окна вагона, в который мне следовало подняться, как на эшафот, чтобы проверить себя на прочность духа. Я не сомневался, что разговор с Бонч‑Бруевичем будет неприятным и резким для нас обоих… Про себя я решил, что в случае чего всегда можно и отстреляться!
* * *
Бонч‑Бруевич в шинели, накинутой на плечи, сидел за столом штабного купе и писал. Я не явился для него привидением с того света, и он даже не удивился моему ночному визиту. Первое слово, конечно, не за ним, а за мною, и я нашёл пусть не самые удачные, но всё‑таки выразительные слова:
— Как видите, я не спешил к вам, как другие, ибо торопливость необходима лишь при ловле блох.
— Я вас давно ждал, — последовал странный ответ.
— Вы? Меня? Давно?
— Прошу садиться. Из этого вагона я рассылаю многим генералам и агентам разведки Генштаба приглашения, дабы они соблаговолили почтить меня своим посещением… для разговора о будущем. Их личном будущем и будущем всей России. Я писал и вам по адресу на Вознесенский проспект, но… увы.
— Я теперь живу не там.
— Скрывались?
— Естественно.
Бонч‑Бруевич опять‑таки нисколько не удивился.
— Правильно делали, — сказал он. — Попадись вы теперь на Гороховой‑два, и вас бы пришлёпнули, словно комара. А ваша голова ещё может пригодиться для служения отечеству.
— Вы уверены в этом? — усмехнулся я.
— Да! Пока существует система государственного устройства, до тех пор будет необходима система оборонительная и охранительная. А следовательно, страна всегда будет нуждаться в людях, подобных вам… Как вы относитесь к новой власти?
Я душой не кривил, оставаясь предельно честным:
— Это не власть, а чума какая‑то… зараза! Большевики изображают свою перетряску как некий народный праздник, а в моём убогом представлении революция — это не праздник, а подлинная трагедия народа, которая, боюсь, завершится для всех нас гибелью нации, истории, культуры и религии… Других ценностей в народе я не вижу, эти суть самые главные!
— Мне тоже не все по вкусу, — согласился Бонч‑Бруевич. — Умный любит ясно, а дурак любит красно. Тошно от демагогии! Перегибов и свинства уже достаточно. Но мы не имеем права забывать о долге перед русским народом. Не сейчас, так позже армия возродится, отобрав все лучшее, что было в старой русской армии. Наконец, такая великая держава, как Россия, не может обходиться без глубокой и точной разведки…
Разговор принял профессиональный характер. Понизив голоса, словно остерегаясь чужих ушей, мы с великим огорчением пришли к выводу, что в этой войне наша разведка не проиграла, но и не выиграла. Не потому, что агентура Генштаба была плоха, а, скорее, по той проклятой причине, что предательство внутри имперского аппарата губило нашу кропотливую работу.
— Признаюсь, без службы мне тяжко, — сказал я. — Тянет в армию… без неё нет мне жизни! Но… кому служить? Родине — да, я готов отдать всего себя и вес свои знания. Но служить этим хамам, которые меня, заслуженного генштабиста, излупили на вокзале… нет!
— Хамства много, — не возражал Бонч‑Бруевич. — Нечто подобное пережил и я сам, когда меня выдвинули в командующие Северным фронтом. Но, дорогой, по десятку гнилых яблок в корзине нельзя же судить обо всём урожае в нашем обширном саду. Скажите, вы готовы к чистосердечному разговору?