й и солнечной этой стране…»

…Я тогда скрывался на Почтамтской, дом № 5.

 

* * *

 

Впрочем, вся эта история с Робинсом случилась позже, почти сразу после Октябрьского переворота, но повествование лучше начать с тех дней, когда я появился в столице.

Оскорблённый солдатским мордобоем, я тащился на Вознесенский проспект, уповая найти в тиши старой квартиры успокоение духа. Все писавшие о Февральской революции не забыли упомянуть, что столица утопала в шелухе подсолнечных семечек. Их грызли на Руси всегда, но теперь сугробы (не преувеличиваю!) шелухи, в которых утопали ноги прохожих, казалось, навеки погребут под собой самые светлые идеалы человечества. Никакой историк не брался объяснить, как и почему возникла эта массовая эпидемия грызни семечек, ставших вдруг популярными у публики, и вообще — откуда взялась эта шуршащая зараза, покорившая Петроград именно в лето 1917 года? Ещё я заметил, что мусор и помои не вывозились, как раньше, а копились в кучах и лужах на задних дворах, отчего зловоние стало чуть ли не главным ароматом после‑февральской столицы… Наконец, я — по дороге домой — видел много митингующих, но ликующих не встречал. Напротив, на лицах прохожих лежала несмываемая печать испуга и неуверенности; люди ходили скоробежкой, оглядываясь, словно их преследовали. Одну революцию они сделали, но теперь ожидали вторую, и если первая не принесла радости, то второй просто боялись. Об этом я услышал в разговоре двух женщин:

— Со второй или с третьей, а Россия тогда и кувырнётся в канаву! Ни одного камушка не оставят, всех пронумеруют, одни шофёры выживут, развозя питание по начальникам…

Наконец‑то, усталый, я поднялся на третий этаж, держа ключ наготове, чтобы отворить квартиру, но двери её были распахнуты настежь. Сразу от порога громоздились какие‑то сундуки и узлы с тряпьём, а худенькая девочка с косичками, держа на руках беременную кошку, завопила в глубину квартиры:

— Дядя Петя, а к нам лезут… с чемоданом!

Только тут выяснилось, что «дяди Пети» с окраин столицы уже теснили «классового врага» в его буржуйских пустующих квартирах, и явившийся на зов девочки дядя Петя, гордясь чистотою своих кальсон, внятно и толково объяснил мне, дураку:

— Будя! Попили нашей кровушки, а нонеча весь мир насилья мы разрушим. Но мы ж не звери, а пролетарцы вполне сознательные, потому все барахлишко твоё в угловушку спихачили, вот и живи себе на здоровье… Плохо, што ли?

Из дверей комнат выглядывали какие‑то остроносые и юркие старушенции, шушукались. Они, конечно, не звери. А что мне‑то делать? Не драться же с ними… Я заглянул в угловую комнату, отведённую для меня, увидел свалку вещей и мебели и даже не вошёл внутрь. Но, проходя мимо ванной, я увидел, что в её фарфоровой лохани, где недавно царила пирующая крыса, теперь свалены дрова вперемешку с книгами из моей библиотеки. Да, жильцы, конечно, не звери. Но они ещё и не люди…

— Не слишком ли это жестоко, — спросил я, — греть своё пузо сгорающими мыслями людей, которые были умнее нас?

На это дядя Петя с апломбом отвечал, что у него в голове полно новых мыслей, созвучных новой эпохе, а щи варить тоже ведь надо? Я скинул шинель (без погон) и остался в мундире генерал‑майора при золотых эполетах; моя метаморфоза вызвала такой переполох, что юркие старушки мигом убрали носы из дверей, а дядя Петя, кашлянув, даже отдал мне честь.

— Прошлого не вернуть, — сказал я ему. — А к пустой башке руку не прикладывают. Бог с вами, живите. У меня лишь одна просьба. Позвольте постоять на балконе… одному!

— Тока без задержки, — предупредил дядя Петя. — Балкон после революции общий, как и уборная. Мало ли кому из соседей тоже захочется подышать бурей революции…

На балконе, вцепившись в перила, я дал волю слезам.

Память живо воскресила праздничный день моего раннего детства, когда из летних лагерей возвращалась на зимние квартиры непобедимая русская гвардия. А я, ещё маленький, видел ряды её штыков, чувствовал блаженное тепло материнских рук… Как давно это было! Но и тот день, наверное, тоже ведь не пропал для меня даром, словно заранее наметив главную стезю моей жизни. Я вытер слёзы, подхватил чемодан и, ничего никому не сказав, навсегда покинул свою квартиру, в которой родился.

Почти бесцельно я брёл вдоль Вознесенского, по врождённой привычке все видя, все запоминая, все оценивая на свой лад. За мною топали двое, и я невольно слышал их разговор:

— Тёмные силы не дремлют, Ваня! Ты, милок, эти тёмные силы разоблачать должен… Теперь наше время.

Я обернулся, дабы лицезреть «светлые силы», и сразу понял, что ночью в пустынном переулке им лучше не попадаться. Конечно, я оставался при оружии, хотя имеющий оружие рисковал тогда очень многим. С чемоданом в руке я вышел к разгромленной «Астории», которую занимали анархисты‑матросы вместе со своими барышнями. На улицах полно было солдат с винтовками, которые шлялись просто так, но спроси любого, ради чего они шляются, ответ был бы одинаков: «Охраняем революцию от тёмных сил!» Возле памятника Николаю I площадь бурлила очередным митингом, и какой‑то оратор в чёрных очках старательно втемяшивал в толпу свой основной тезис:

— Мы за мир, но без аннексий и контрибуций! Это непременное наше условие на время текущего момента истории…

Все дружно аплодировали. Ради интереса я спросил одного солдата: кто такие аннексия и контрибуция?

— Эх ты… темнота! — отвечал он. — Не знаешь, что эфто два острова в окияне, вот капиталисты из‑за них и грызутся, а мы за Аннексию и Контрибуцию кровью истекаем…

Я присел на скамейке в Александровском сквере. Возле меня оказался сухощавый малоприметный господин в сером костюме, с бородкою в стиле французского короля Генриха IV.

— Вы меня, конечно, узнали? — спросил он.

— Да, ваше сиятельство. Как не узнать князя Юрия Ивановича Трубецкого, командира кавалерийской дивизии в Прилуках.

— Я, кстати, шёл рядом с вами, — сказал Трубецкой, — и по вашей походке догадался, что вам идти более некуда.

— Ваша правда. Даже голову приклонить негде.

— Сочувствую. Я ведь вас помню… мимолётно встречались в Ставке. Меня ещё не уплотняли, и в моей квартире всегда сыщется комната для вас. Жена и дочери будут рады…

Так я оказался на Почтамтской улице, по дороге рассказав князю причину, почему я оказался вдруг неугоден Гучкову.

 

* * *

 

А Юрий Иванович пострадал за крупу, которую не съели солдаты. Его конная дивизия объедалась на войне дармовой курятиной и свининой, а казённую кашу выбрасывали. Но в момент революции солдаты сразу вспомнили, что крупа миновала их желудки, и потребовали за неё деньги — наличными. Всё началось с митингов, а закончилось убийством офицеров и взломом денежного ящика. Трубецкого не тронули, ибо он был любим солдатами, но князь удалился в отставку под графою «негоден».

Теперь он говорил с горькой усмешкою:

— В юности страдал из‑за несчастной любви, дрался на дуэлях за честь мундира, а в конце жизни… крупа. Если великой нации не стыдно жить так, как она живёт, так буду страдать я, не последний отпрыск этой великой нации…

«Главноуговаривающим» в стране сделался Керенский, который мотался по фронтам, уговаривая армию наступать, но все его речи, зовущие к победе, вызывали во мне лишь смех:

— Армия хороша, когда исполняет полученные приказы, но армия гроша не стоит, если её приходится уговаривать…

Меня, как и князя, раздражали красные банты, пришпиленные поверх пальто и кацавеек людей, до Февраля молившихся за царя‑батюшку. Время было мерзкое, выражавшееся в анекдотах, недалёких от истины. Жена князя, тихая болезненная женщина, рассказывала, что в продаже не стало кускового сахару:

— А русский человек привык пить чай вприкуску. Так из Таврического дворца «временные» министры дали мудрый совет: завернув сахарный песок в тряпочку, можно с успехом сосать его, создавая сладчайшую иллюзию откусывания рафинада.

Изменился даже язык, исковерканный временем лихорадочной торопливости. Прощаясь, люди стали говорить «Пока!», вместо ясных названий учреждений замелькали идиотские аббревиатуры, и перед обычной табличкой на дверях с надписью «вход» люди невольно замирали, гадая, что бы это могло значить? Скорее всего, что ВХОД — это «Высшее Художественное Общество Дегенератов». А что удивляться, если вскоре появился «замкомпоморде» (заместитель командующего по морским делам)! Театры ещё работали, но ходить в театры не всякий осмеливался. В самый разгар трагедии на сцену обязательно вырывался откуда ни возьмись Лев Троцкий и в бурной речи излагал партеру всю великую важность «текущего момента», а заканчивая речь, не забывал погрозить кулаком сидящим в ложах. Когда же публика разбредалась из театров, на улицах и в подворотнях её грабили, убивали, насиловали. Выпущенные из тюрем уголовники образовали множество шаек; переодетые в солдатскую форму и украшенные красными бантами, они производили в квартирах самочинные обыски с липовыми «ордерами» на конфискацию имущества «для блага трудового народа». Юрий Иванович, набродившись

предыдущая 135 страница следующая
1 2 3 4  5 6 7 8  9 10 11 12  13 14 15 16  17 18 19 20  21 22 23 24  25 26 27 28  29 30 31 32  33 34 35 36  37 38 39 40  41 42 43 44  45 46 47 48  49 50 51 52  53 54 55 56  57 58 59 60  61 62 63 64  65 66 67 68  69 70 71 72  73 74 75 76  77 78 79 80  81 82 83 84  85 86 87 88  89 90 91 92  93 94 95 96  97 98 99 100  101 102 103 104  105 106 107 108  109 110 111 112  113 114 115 116  117 118 119 120  121 122 123 124  125 126 127 128  129 130 131 132  133 134 135 136  137 138 139 140 
Hosted by uCoz