оветского бойца уговаривал через мегафон своих прежних коллег‑генералов не затягивать безумие кровопролития Паулюс, человек сдержанный, не был готов к таким крутым решениям. Но уже близился тот день, когда он, генерал‑фельдмаршал разбитой армии, по доброй воле подойдёт к микрофону московского радиовещания, чтобы обратиться к немецкому народу с призывом — свергнуть Гитлера и его партийную камарилью, после чего наступит мир.
* * *
Я догадывался, что, объявленный на родине мертвецом, Паулюс душевно страдает от того, что его семья повергнута в траурную печаль по нему, ещё живому, но он никогда не выдавал своих чувств. Лишь однажды спросил меня — совсем об ином.
— Мне известно, что многие из моей армии пытались вырваться из «котла» группами или даже в одиночку. Какова их судьба? Может быть, вы что‑либо знаете о них?
— Знаю. Из сообщений берлинского радио мне известно, что из Сталинграда сумел вырваться только один опытный и выносливый фельдфебель. Он был принят Гитлером в ставке, даже награждён. Но вскоре умер, истощённый переживаниями.
— Вы, значит, слушаете берлинское радио?
— Почти ежедневно.
— А ваше радио извещало Берлин о том, что я жив?
— Нет…
Паулюс не стал продолжать разговор и, наверное, даже понял, что после такого радиооповещения развеется миф, созданный о нём пропагандой Геббельса, а положение его семьи может ухудшиться. Но всё‑таки душевный нарыв в нём прорвало:
— Меня возмущает, что по мне отслужена панихида, сам фюрер не постыдился утешать мою семью, которой назначил высокую пенсию. От имени генералитета на мой пустой гроб были возложены дубовые листья к Рыцарскому кресту. Но… ах, моя бедная жена! Но… ах, мои бедные дети и внуки!
Продолжение разговора возникло по моей инициативе через несколько дней, хотя беседу я начал издалека:
— Мне помнится, что Август Шлегель, знаменитый немецкий поэт и большой друг мадам де Сталь, был женат на Софье, дочери профессора богословия Генриха Паулюса… Разве не так?
— Откуда вам известно это родство?
— А ваша жена — Елена Констанция из валашского рода бояр Розетта‑Солеску имела родственные связи с теми Розетти, что служили в Петербурге ещё до революции… Так ведь?
— Удивлён, — отвечал Паулюс. — Кто вы?
— Не скрою. Я офицер ещё старого русского Генштаба и работал в разведке давным‑давно, когда вы, фельдмаршал, лишь начинали свою офицерскую карьеру в армии кайзера.
Из сада хорошо благоухало созревшими фруктами, в окне «кельи» фельдмаршала виднелись звонницы древнего Суздаля. Искоса посматривая на меня, Паулюс ожидал продолжения разговора.
— Поверьте, я прибыл не ради «вытягивания» из вас каких‑либо данных военного порядка, дабы провоцировать вас на отступление от пунктов присяги. Я предлагаю иное…
Паулюс очень подозрительно спросил меня:
— Что же именно вы можете предложить мне?
— Сейчас чудесная погода. Следует немного развеяться. Прогулка в лес за грибами, надеюсь, освежит вас. Воюя с Россией, вы, наверное, так ,и не видели настоящего русского леса.
— Позволено ли Адамсу сопровождать меня?
— Адамс нам не помешает, — ответил я…
На стареньком «газике» мы выехали подальше от Суздаля, с нами не было никакой охраны, ни я, ни солдат‑шофёр не имели оружия. Вся наша компания была облачена в простонародные ватники, каждый имел лукошко. Паулюс при очках и в ватнике напоминал не фельдмаршала грозной 6‑й армии, дотянувшейся до Сталинграда, а бедного сельского учителя, весьма далёкого от служения Марсу. Глядя на то, как он радовался каждому рыжику или опятам, я тоже забыл, что передо мною человек, стратегически разработавший для Гитлера коварный план нападения на нашу страну. Потом мы собрались в кружок на поляне, хвастаясь трофеями, на костре готовили скудный ужин, и все в этот день было чудесно.. Паулюс неожиданно сказал:
— Странно, что сегодня меня никто не конвоирует.
— Позвольте, я отконвоирую вас… недалеко.
Мы отошли от костра. Я рассказал Паулюсу, что Геббельс и его подручные убедили немцев, будто все пленённые в «котле» Сталинграда давно убиты или заморожены в диких лесах Сибири. Немцы из состава 6‑й армии постоянно пишут письма на родину, Красный Крест пытается переправить их по адресам, но письма перехватываются гестапо, а полное молчание ещё более утверждает версию Геббельса о том, что все немецкие солдаты в русском плену уничтожены… Паулюс сухо кивнул:
— Я об этом догадывался. Каков, по вашему мнению, выход?
Я пояснил: наша авиация дальнего действия не раз сбрасывала письма немецких пленных «по адресам» — прямо над Берлином или над Дрезденом, но их собирала городская полиция.
— Впрочем, — сказал я, — какая‑то часть писем всё же дошла до родственников, когда мы стали «бомбить» конвертами не Германию, а Венгрию, Чехословакию или Румынию… Понятно, что за вашей семьёй в Берлине на Альтенштайнштрассе установлено наблюдение, и нужны особые методы, чтобы ваше письмо дошло до жены, а письмо жены дошло до вас.
Паулюс долго и напряжённо молчал. Думал.
— Я глубоко сожалею о том, что моя семья не имеет обо мне никаких известий, кроме пошлого вранья, исходящего от фюрера. Но… что я могу сделать в условиях своего заточения?
— А вы напишите жене, и будьте уверены, что наша разведка вручит письмо лично ей в руки. У нас есть люди, чувствующие себя в Берлине столь же хорошо, как и в Москве, и они скорее пойдут на смерть, но никакого промаха не допустят.
— Догадываюсь, как это будет трудно…
Письмо было отправлено. Потянулось время — мучительное для Паулюса (и для меня тоже). Наконец однажды фельдмаршала пригласили в канцелярию лагеря. Новиков протянул ему конверт:
— Узнаете почерк, господин фельдмаршал?
— Да, почерк моей жены.
— Это для вас. Сугубо личное. Можете взять его…
Паулюс удалился к себе, отказавшись в этот день от ужина, не разговаривал ни с кем, даже с Адамсом, он переживал свою любовь — обычную любовь, чисто человеческую.
* * *
А я из письма Луизы узнал, что добрейшая Дарья Филимоновна гонит мою «семью» прочь, когда узнала, что они немцы, и теперь оскорбляет их, провозглашая, что в своём доме не потерпит никаких «фашистов». Volens‑nolens мне пришлось обратиться к местным властям, чтобы утихомирили не в меру разыгравшийся «патриотизм» моей прежней домовладелицы. Боже, как часто я думал о них и хотел повидать… особенно девочек! Я помогал Луизе Адольфовне чем мог. Пишу вот это, а сам думаю: как‑то сложится судьба моих записок? Не растопят ли этими страницами сырые дровишки в печке? Понимаю, что после моей смерти не будет траурных митингов, в газетах не появятся некрологи о «безвременной» кончине, не будет и слез над могилой, ибо — так думаю и могилы‑то после меня не останется. Я согласен жить и умереть без имени, всегда памятуя о главном:
Да возвеличится Россия,
Да сгинут наши имена!
1. Сердечное согласие
Меня никогда не тянуло в Париж, но, попав в Париж, я увидел в нём как бы парализованное тело, из которого война изъяла великую душу. Жорж Клемансо и Густав Эрве печатали в газетах заглавия боевых статей, но сам текст статей был запрещён цензурою (остались одни их заглавия). Вслед за министрами, бежавшими в Бордо, столицу покинули свыше миллиона парижан. На улицах было пустынно, бросалось в глаза отсутствие автобусов и таксомоторов, зато часто встречалась «пара гнедых», запряжённых с зарёю, будто я угодил в захолустье русской провинции. Вместо красочных витрин с манекенами — слепые затворы жалюзи, на дверях магазинов болтались неряшливые записки: «Жан Кошен с пятью сыновьями на фронте», «Не стучите напрасно — весь персонал фирмы мобилизован».
Париж не голодал, но и сыт не был. Молочные и мясные лавки, принадлежавшие до войны немцам, не торговали, зато англичане открыли свои гастрономы, в которых йоркширская свинина наглядно побеждала свинью франкфуртскую. Много приходилось читать о ночных кафе Парижа, но теперь все бистро закрывались с вечера, а распивание абсента было запрещено. Кинематографы и театры не работали, за пение на улицах штрафовали, смех исчез. Все оркестры (и даже в ресторанах) умолкли, кабаре сделались безголосы, префектура Парижа постановила: преступно сидеть в ложах и бисировать всяким глупым «флон‑флон», если наши сыновья погибают в грязи фронтовых окопов!
Я так много был наслышан о толпе Больших Бульваров, суетливой и эротичной, но увидел её померкшей, многие женщины носили траур. Уличные жрицы любви, как неприкаянные, сонно бродили в переулках, забывая накрасить губы помадой, их обычные уловки обольщения потеряли прежнюю привлекательность. Помню, я ужинал в гостинице, когда ко мне подсела растерянная, почти испуганная проститутка, вежливо спрос