тить приятных и умных женщин. А я зову вас вечером посетить салон баронессы Варвары Ивановны Икскуль фон Гильденбандт, урождённой Лутковской, которая в первом браке была за дипломатом Глинкой… Помните её портрет Ильи Репина? Во весь рост. В красной кофточке. Широкой публике он известен под названием «Дама под вуалью».
— А к чему мне лишние знакомства?
— Я думаю, вам будет весьма любопытно взглянуть на женщину, из‑за любви к матери которой наш великий поэт Лермонтов стрелялся на дуэли с Эрнестом Барантом…
Тогда я не понял, что в разведотделе для меня готовили новое дело, почти домашнее, дабы я малость поостыл после всего, что мне довелось испытать вдали от родины.
— Ну, так что вы решили? — спросил Батюшин.
— Хорошо, Николай Степанович, я приду… О чём мне хоть говорить‑то с этой баронессой?
— Да она сама разговорит любого…
* * *
Вечером я появился в особняке баронессы на Кирочной улице. Знаменитая «дама под вуалью» была, естественно, без вуали, а в её причёске элегантно серебрилась прядь седых волос. Я слышал, что в числе многих имений Варвары Ивановны одно, доставшееся от мужа, было в Лифляндии, почти под самою Ригою, и называлось оно «Икскуль», где сейчас шли жестокие бои…
— Предупреждаю, — с вызывающим юмором сказала Варвара Ивановна, — что все баронессы в театральных пьесах — злодейки и распутницы, а во время войны все шпионки — обязательно баронессы… Вас это не пугает, господин полковник?
— Меня давно уже так не пугали, — ответил я…
В числе многих гостей баронессы, великих артисток и сенаторов, скромных живописцев и модных адвокатов, я не сразу заметил и Батюшина, зато был рад увидеть в салоне Михаила Дмитриевича Бонч‑Бруевича, который очень хорошо отозвался о хозяйке дома, как о женщине самых передовых воззрений:
— Она не только дружила с семьёй Чехова, но в пятом году вызволила из Петропавловской крепости молодого Максима Горького. Я не принадлежу к числу её друзей, мне просто понадобился план имения баронессы «Икскуль», возле которого немцы ведут активное наступление. Там же, возле имения, железнодорожная станция, и если немцы возьмут её, то сразу перережут важнейшую магистраль Рига — Петербург…
Комнаты салона напоминали музей, так много было в них итальянских скульптур и живописных полотен, а во множестве женских портретов я распознавал черты самой владелицы дома. Её салон был украшен редкостной коллекцией старинных бронзовых часов — буль, ампир, люисез, форокайль, и все они бессовестно выстукивали свои мотивы, назойливо напоминая об уходящем от нас времени. Заметив мой неподдельный интерес к старине, Варвара Ивановна пояснила:
— Я имела несчастье быть женой дипломатов, которые торопились покинуть меня, дабы поселиться на другом свете. Многое тут осталось от них… А вы, как я слышала, лишь недавно вернулись в Питер? Что более всего вас удивило на родине?
Если бы об этом спрашивал Бонч‑Бруевич, я бы сознался, что в столице заметил «немецкое засилье», но женщине, носившей фамилию Икскуль фон Гильденбандт, я не мог так отвечать и высказал своё мнение о социальном разброде в обществе:
— Народ в оппозиции к правительству, министры в оппозиции к царю, Дума в оппозиции к министрам. Мне, свежему человеку, многое кажется странным… Не знаю, насколько это справедливо, но, как говаривал ещё Бенжамен Констан, «даже если народ не прав, правительство всё равно останется виноватым». Можно лишь гадать — чем всё это закончится.
Варвара Ивановна поправила седую прядь волос с некой небрежностью, как бы намекнув мне о своём возрасте, а следовательно, и о более глубокой её житейской мудрости.
— Всё кончится, как в опере Мусоргского «Борис Годунов», — услышал я неожиданный ответ дамы. — Под звоны колоколов царь умирает, народ восстаёт, но тут является самозванец, и, окружённый ревущей от восторга толпой, он входит в храм, а жалкий нищий‑юродивый прозревает, становясь мудрецом, и при этом он начинает петь… Вы разве не помните его слов?
Мне пришлось сознаться в своём невежестве:
— Признаться, баронесса, забыл.
— А вы вспомните: «Плачь, святая Русь, плачь, православная, ибо во мрак ты вступаешь…»
— Страшно, — ответил я баронессе.
— Ещё бы! — усмехнулась она. — Ежели всё началось Ходынкой, так Ходынкой всё и закончится… Сейчас, пока мы столь мило беседуем, немцы снарядами разносят мой древний замок на станции Икскуль, и что там уцелеет — не знаю…
Я покинул салон, озвученный биением ритма уходящего времени, заодно с полковником Батюшиным, и на улице между нами возник деловой разговор. Батюшин рассказывал о невосполнимых потерях среди кадровых офицеров на фронте.
— Чтобы хоть как‑то пополнить их убыль, началось массовое производство в подпрапорщики и прапорщики всех более или менее грамотных и смелых солдат, вчерашних рабочих, канцеляристов, детей лавочников и священников…
— Ну и пусть! — сказал я, думая о чём‑то своём. Николай Степанович встряхнул меня за локоть:
— Сразу видно, что вас давно не было в наших питерских Палестинах, иначе бы вы не остались равнодушны. Пусть‑то оно пусть, но случись революция, и это новое офицерство, весьма далёкое от старой кастовости, может породить таких Бонапартов, что от Руси‑матушки одни угольки останутся.
— А как бои под Икскулем? — спросил я.
— С переменным успехом, — ответил Батюшин. — Впрочем, об этом гораздо лучше меня знает Бонч‑Бруевич…
* * *
…Ныне же станция Икскуль‑Икшкилс — тихое дачное место под Ригою, и пассажиры поездов, равнодушно поглядывая в окна, никогда не задумываются, что здесь шли страшные бои, вся земля туг пропитана кровью латышских стрелков и русских солдат из штрафных батальонов и что именно здесь когда‑то жила в древнем замке репинская «Дама под вуалью».
3. Детская игра
Ко времени моего возвращения на родину в политике слишком обострился «румынский вопрос», и я втайне надеялся, что скоро предстоит вернуться на Балканы, но — совсем неожиданно — меня вдруг пожелал видеть Михаил Дмитриевич Бонч‑Бруевич.
Первые же его слова были расхолаживающими:
— Никаких серьёзных дел за кордоном пока не предвидится, а посему, милейший, поработайте‑ка на домашней кухне, чтобы не потерять присущих вам навыков…
Бонч‑Бруевич занимал пост начальника штаба Шестой армии, составленной из частей ополчения для охраны подступов к столице со стороны моря и Псковского направления.
— К сожалению, — продолжил Михаил Дмитриевич, — в Питере меня не жалуют, именуя «немцоедом». Причиной тому, что среди подозреваемых в шпионаже я обнаружил немало сановных персон, занимающих высокие придворные должности… Разве вы сами не заметили вражеского засилья в наших верхах?
— Заметил! Мало того, некоторые офицеры и генералы, носившие до войны немецкие фамилии, быстро «русифицировались»: фон Ритты сделались Рытовыми, Ирманы стали Ирмановыми.
— Но говорить об этом опасно, — сказал Бонч‑Бруевич. — Стоит коснуться этой темы, как сразу следует нападение доморощенных либералов, обвиняющих меня в великодержавном шовинизме и даже в черносотенстве. Однако мне всё‑таки удалось сослать в Сибирь для катания тачек немало остзейских немцев, мечтающих об «аншлюсе» Прибалтики к Германии…
Бонч‑Бруевич подтвердил, что функции русской разведки растворились в насущных проблемах контрразведки. Пока что, дабы я не сидел без дела, он просил меня помочь разобраться в результатах хаотической эвакуации промышленности из Риги; при вывозе оборудования заводов выявилось, что самые ценные станки были сброшены из вагонов под насыпь, а кто виноват — не докопаешься. Запасы ценнейших цветных металлов вообще куда‑то пропали, будто их никогда и не было.
— Так спешили, что умудрились где‑то утопить даже памятник Петру Великому… Латыши держат нашу, русскую, сторону, формирования латышских стрелков показали себя на фронте превосходно, — рассказывал Бонч‑Бруевич, — но первую скрипку в рижском концерте играют всё‑таки немцы… Впрочем, все это лишь предисловие, а суть дела вам доскажет Батюшин.
Батюшин встретил меня довольно‑таки мрачно:
— Тут у меня в арестантской комнате штаба сидит капитан артиллерии Пассек с Двинского плацдарма, которым командует генерал Черемисов. Пассек явился с повинной… сам виноват, дурак! Не желаете выслушать его исповедь?
Пассек, явно страдающий, рассказал нелепую историю. В лифляндском городе Венден (ныне Цесис) имел жительство ротмистр фон Керковиус, дом которого славился гостеприимством. Невзирая на «сухой закон», вин и водок всегда было в изобилии. Офицеры прямо с передовой спешили провести вечер у Керковиуса, где их любезно привечала хозяйка, очень приятная женщина. Конечно, за вином следовали картишки, откровенные разговоры о делах на