Германии; одновременно мы усиливали армию на границах с Афганистаном, где можно было ожидать нападения англичан. Потому‑то главные ударные силы России — заодно с гвардией — остались на западе, а с японцами сражались худшие войска, взятые из запаса. Но такого распределения сил требовало от нас франко‑русское содружество.
Как результат поражения царизма (но только не армии России!) явилась и наша первая русская революция, отголоски которой доходили до гарнизонов в искажённом виде, а по газетам немного правды и узнаешь. Мы тогда больше следили за передислокацией германской кавалерии близ наших рубежей, нас тревожила усиленная работа германской агентуры…
В бригаде я держался независимо, не выносил угодничества, но это было общее явление, и офицеров, подхалимствующих перед начальством, бойкотировали, называя их «мыловарами». По каким‑то причинам, для меня неясным, мне вдруг была предложена адъютантская должность Граевского погранокруга. Я отказался.
— Почему отказываетесь? — спросили меня.
В самом деле — почему? Ведь быть адъютантом — первая ступень для быстрой карьеры, и не надо больше мёрзнуть в лесах, гоняться за бандитами, удирающими с мешками на спине, можно, наконец, жить в приличных городских условиях.
— Мне сейчас важен ценз, — отвечал я. — Но адъютантом я в своём формуляре теряю ценз командной выслуги.
В штабе бригады догадывались о моих намерениях:
— Да, без наличия ценза в Академию Генштаба вас не примут. А вы, кажется, именно туда устремляетесь… не так ли?
У меня не было причин разубеждать в этом:
— Не примите мои слова за излишний пафос. Просто я слишком унижен результатами этой войны. Не хочется думать, что моя служба в русской армии останется лишь случайным эпизодом, как беременность у чересчур порядочной барышни.
Начальник штаба попробовал меня отговаривать:
— Я лучше вас знаю, как невыносимо трудно офицеру из маленького гарнизона выбиться в элиту «корпуса генштабистов». Прежде экзаменов в Академии надо пройти образовательный конкурс в учебной комиссии Варшавского военного округа. Резать начинают уже здесь, и режут без жалости! В прошлом году под арку Главного штаба устремились сто двадцать офицеров, но Варшава оставила для академического конкурса лишь пятерых. А в Петербурге из пятерых выбрали одного… Воленс‑ноленс, но два иностранных языка требуется знать превосходно.
Я сказал, что ручаюсь за знание четырёх языков:
— Не тратя время на их изучение, могу целиком посвятить себя освоению других важных предметов… В частности, плохо ещё знаю о расстановке и движении небесных светил!
Верхом на любимой Раве я вернулся на заставу, нагруженный учебниками и грудой уставов, которые требовалось вызубрить. Даже для экзамена в военном округе знать надо было немало — от алгебры до взятия барьеров на лошади. Всю дорогу до Мышинца я шпорил свою Раву, заставляя её перепрыгивать через канавы. Вернулся на заставу к ночи, усталый, но счастливый…
Мышинец считался столицей курпов — мазурской ветви поляков (kurpie — по‑русски «лапотники»). Я любил бывать в их уютных деревнях, где женщины красивы и добросердечны, а мужчины славились честностью, мужеством и физической ловкостью. Охотники и пчеловоды, рыбаки и дегтяри, курпы нравились мне неиспорченным радушием, их быстрая перемена настроений была почти актёрской, а костюмы поражали театральной красочностью кораллами и лаптями, с перьями павлина на шляпах. Когда я подал рапорт об отпуске для подготовки к окружным экзаменам, меня освободили от службы на два месяца, и всё это время я провёл в чистоплотной курпской деревне, носил белую рубаху с красными кистями, нарочно обулся в лапти. Я поселился в светёлке избы, среди тарелок цветов, развешанных по стенам; питался гречневыми блинами с мёдом, грибами и угрями из местных озёр. Пьянства курпы не терпели, зато много курили, и, входя в какую‑либо избу, я прежде всего разводил перед собой облака дыма, а потом уж говорил приветливо:
— Похвалони!
На что мне всегда отвечали:
— Похвалони на вики викув… амен!
Здесь я пережил серьёзное увлечение курпянской крестьянкой — с волосами, как у русалки, с неправильными, но прекрасными чертами лица; она носила на груди ворох кораллов. Время и границы разлучили нас навсегда, но если она ещё жива, если войны не разорили её дом, дай Бог этой женщине счастья — в детях её, во внуках её! Я поныне благодарен судьбе за то, что она была тогда рядом, едва коснувшись моих губ своими губами, и неслышно отошла от меня, навеки растворившись в лесах и болотах польской Мазовии, или, точнее — Мазовше…
Когда я прочёл купринскую повесть «Олеся», я вспомнил свою жизнь среди курпов и понял, что пережил нечто подобное.
Я вернулся в Граево, исполненный лучших надежд на будущее, а знаменитая «арка» Главного штаба в Петербурге теперь казалась мне аркою триумфальной. Может быть, сомнения никогда бы не коснулись меня, если бы Куприн не создал свой «Поединок», который многое перевернул в моём, и не только в моём, сознании. Хотя мы, погранстражники, находились на особом положении, но мысли, высказанные Куприным в своей книге, так или иначе задели каждого офицера. «Поединок» никак не являлся Русской репликой на роман «лейтенанта Бильзе»; он был траншее, выпуклее, наконец, просто талантливее!
Казалось, самые нерушимые монументы офицерского долга свергнуты с пьедестала. Правда, среди нас, погранстражников, не нашлось солдафонов‑бурбонов, никто не впадал в излишнюю амбицию, чтобы слать Куприну негодующие вызовы на дуэль, но многие призадумались. Задумался и я — не стала ли русская армия зеркалом того упадка, морального и политического, который разъедает нынешнюю Россию?
Я задавал самому себе конкретный и честный вопрос — стоит ли продлевать скуку наших дальних гарнизонов, где офицеры сами не знают, ради чего учились, и пытаются учить других? С одной стороны, писатель преподнёс нам «культ личности офицера», а с другой — показал психологическую дряблость офицерской натуры разучившейся действовать и мыслить, показал офицера‑мелюзгу, который держится за свои 48 рублей, считая себя центром всего людского миропонимания…
Много лет спустя, вспоминая 1906 год, я спросил Б. М. Ш[апошникова], тоже поступавшего в Академию Генштаба, каково было его личное отношение к купринскому «Поединку».
— К сожалению, — отвечал он мне, — типы офицеров дальнего гарнизона схвачены Куприным удивительно верно. Я сам испытал это на себе, сам наблюдал таких «поручиков Ромашовых».
Я сознался, что после прочтения «Поединка» хотел даже отказаться от экзаменов в Академию, спрашивая сам себя: не базарим ли свою жизнь напрасно в захарканных гарнизонах? Не лучше ли сразу порвать с позывами душевного честолюбия?
— Я тогда тоже прошёл через Академию, — улыбнулся Б. М. — Однако подобных мыслей у меня не возникало…
Слишком чётко врезался в мою память последний вечер на вокзале в Граево, где готовился экспресс для пропуска его за черту границы. Машинист дал гудок к отправлению, мимо меня качнулись пассажирские пульманы и слиппингкары первого класса. Красивые, балованные женщины равнодушно смотрели из окон вагонов на ничтожного поручика, который только что — вот мерзость! — ковырялся в их чемоданах, пересчитывал валюту в их кошельках. И вдруг я уловил что‑то постыдно‑общее между самим собою и купринским офицериком Ромашовым, который с такой же завистью провожал, поезда, отлетащие в волшебный мир, далёкий от его убогого гарнизона с выпивкой и картами.
«К чёрту! — сказал я себе, потуже натянув перчатку. Пора выбираться отсюда, пока не уподобился героям Бильзе и Куприна. Коли уж не упал до сих пор, так будь любезен не стоять на месте, как дубина, а — двигайся…»
Не могу судить, в какой степени это решение зависело от литературы, а может, повинна и революция, уронившая в глазах русского общества авторитет офицера, но конкурс в Варшаве был в этом году невелик — лишь 13 человек со всего округа, и я взял все барьеры учёности, а моя нежная, моя любимая Рава взяла барьеры манежные. Канцелярия Академии Генштаба, ознакомясь с моими баллами, вскоре прислала в Варшаву официальный вызов на моё имя — в Петербург!
Открывалась новая страница моей жизни. Последний раз я углубился в чёрный таинственный лес и увидел в нём жидкую цепочку огней — это была граница, за которой Россия кончалась.
Но именно здесь же Россия и начиналась…
5. Науки армию питают
После Портсмутского мира, заключившего нашу войну с японцами, в Европе наступило как бы выжидательное затишье, а политики даже утверждали, что война — пережиток проклятого варварства, и зачем, спрашивается, теперь воевать, если в современной войне обязаны страдать одинаково — и победитель, и побеждённый. Кого они больше жалели, нас или японцев, это уж не столь важно.
Я приехал в Петербург, когда волнения после небывалого шторма революции медленно затухали, на обломках погибшего ещё держались уцелевшие после страшных катастроф… Полиция отыскала на даче в Озерках казнённого там Гапона; верёвка, на которой он висел, ещё не успела перегнить, но повешенный уже начал разлагаться. Впоследствии — уже в Берлине — в запрещённой у нас книге Д. Н. Обнинского «Последний самодержец» я видел